Я свалился в брюшном тифу. Должно быть, это началось еще в дни расстрелов. Последнее, что отчетливо вспоминаю, — это телеграммы (то есть копии, переданные верховному правителю) в Париж и Лондон от французского и английского представительств в Омске о том, что счастливо ликвидирован большевистский бунт, правительство адмирала Колчака пользуется самым широким доверием всего населения и должно быть признано в, качестве центрального российского правительства... Затем отрывками вспоминаю пельмени у Холодных и ночную поездку за Иртыш... Очевидно, в то время я уже плохо владел мыслями. Почему-то придавал необыкновенное значение этой поездке за Иртыш на постоялый двор (знаменитый блинами и квасом). Я знал — дом был разбит артиллерией, но поблизости на огороженной пустоши находилось то, что мне в бреду настоятельно хотелось показать Жанену и Уорду.

Болит голова, омерзительный медный вкус, знобит. Заехал к адмиралу просить отлучиться на вечер. Вышла Темирова. Адмирал лежит — жар, ломит грудь. У Анны Федоровны под глазами тени, лицо осунувшееся. В руке письмо (на конверте почерк Жанена). Она говорит мне:

— Голубчик, боюсь за его сердце, боюсь... Он столько перестрадал эти дни... Посоветуйте, что мне делать... (Показывает конверт.) Опять Жанен, — третье письмо... Александр Васильевич так бывает взволнован его письмами... Жанен пишет каким-то совершенно недопустимым тоном... Как приказчику... И все одна тема: на юг, на юг, — Александру Васильевичу не нужен Донецкий бассейн, Кавказ, Черное море... Нам ничего этого не нужно... (Расширила глаза, и шея у нее раздулась зобом.) Он — царь Севера... Это всем нужно понять.

Я поехал к Холодных. Прием гостей наверху, в чистой половине, которую отапливают только по высокоторжественным дням. В обычное время Савватий Мироныч помещается в грязной комнатешке в полуподвальном этаже, а время проводит в невероятно грязной кухне, где толпится с утра до вечера разный деловой народ — купчишки, прасолы, ямщики, приказчики, мукомолы, рабочие. Здесь на непокрытом столе весь день кипит четырехведерный самовар и делаются дела. Здесь же Савватий Мироныч и обедает, садясь за стол сам-тридцать. Когда бывают вспрыски, водку ставят в ведрах или наливают в супницы, крошат туда черный хлеб и хлебают деревянными ложками.

Но сегодня отперто парадное, на лестнице красный ковер. Я опоздал, гости уже за столом. Савватий Мироныч расшибся, — завалил стол живыми цветами, рыбами, закусками. Пельмени были только предлогом, к ним никто и не притронулся. Французское шампанское, — неограниченная подача, хотя сам он пил только водку, выплескивая лафитные рюмки в широко разинутый рот, чем приводил иностранцев в изумление.

Повторяю, все это я видел тогда сквозь туман. Было шумно, Имен и Магдалина хохотали, как и полагается. Запомнились рассуждения полковника Уорда (в начале ужина он еще держался с большим достоинством):

— ...Да, господа, я представитель организованных рабочих Англии. Я тред-юнионист. И с гордостью заявляю: мы ведем рабочие массы мимо революции к счастью. Да, господа, к счастью. Английский рабочий почти уже не чувствует пропасти, отделяющей его от буржуа... Но ваша революция, господа, не может радовать английское сердце. Большевики — это прежде всего профессиональные обманщики, жонглирующие великими идеями. Это, — прошу прощения, — разбойники, вооруженные новейшим оружием. Они строят личное благополучие на обмане нищих, невежественных и политически неразвитых рабочих масс. И вы увидите — так долго не сможет продолжаться. Ни одна война не наделала столько непоправимых разрушений, как русская революция... Мы, англичане, удивляемся, — да, да, удивляемся, и относим это к глубочайшей пассивности русских... Мне бы не следовало говорить, но я среди друзей, — господа, только широкий прилив английского капитала в вашу несчастную страну может спасти ее от окончательной гибели...

Морозный воздух меня освежил. Сижу в санях Уорда. Жанен и Магдалина — на передней тройке. Холодных с Имен за ними. Ночь мглистая, лунная... Ямщики пьяные, тройки мчатся как бешеные. Уорд, размахивая руками, произносит речи о счастье английских рабочих, но все следит за передними санями. Сзади доносится визг Имен. Мимо летят заваленные снегом домишки, длинные полосы заборов, по мосту беззвучно дребезжат телеграфные столбы. Спускаемся за Иртыш. Ямщик, обернув заиндевелую бороду:

— Давеча, — указывает кнутовищем на дальний берег, — вон, где лесок-та, собаки из сугроба человека вытащили, весь в кровище, изрубленный, да и бросили на дороге...

Передняя тройка выносится на берег и останавливается у разбитого постоялого двора. Мы догоняем, Уорд выскакивает, спешит к Магдалине. Невдалеке, через недавно поставленный забор (это место куплено Савватием Миронычем под мукомольную мельницу), вижу — перелезают, будто спасаясь от нас, какие-то люди.

Собираю все силы, вылезаю из саней. Желание — лечь раскаленным лицом в снег, как лежат те по ту сторону забора, на пустыре, трактир разбит, вывеска сорвана. Магдалина сидит на крыльце, мечтательно смотрит на месяц. Уорд и Жанен обмениваются колкостями, что-то вроде:

— Простите, я не знал, что в обязанности главнокомандующего входит вытряхивать снег из ботиков моего секретаря.

— Вы называете это обязанностью, я нахожу это счастьем, я сожалею, что вам это не приходило в голову...

И так далее в том же роде... Два петуха топорщатся из-за женщины. У Жанена лицо измазано губной помадой, Уорд злобно острит по поводу этого, Магдалина закрывается муфтой. Подходят Холодных и Имен, — хохочет, ее всю облили шампанским... Колотит в дверь трактира, заглядывает в окошки: «Господа, честное слово — там кто-то висит»... Тогда все хором (Уорд хлопает в ладоши): «Блинов, блинов!..»

Меня мутит... Острый — едва сдерживаюсь — прилив ненависти. Но глаза все время застилает и — провалы в памяти... Наклоняюсь к Магдалине:

— Договор нарушен...

Она торопливо в муфту:

— Я чуть не на коленях умоляла Уорда не связываться с Красильниковым... Но он опять заговорил о чести мундира, о британской точке зрения, о преобладании английского оружия над французским... В конце концов, его выступление на мосту было очень невинное, всего несколько выстрелов из пушки...

— Я сейчас покажу, какое оно было невинное!

Бешено лезу через сугробы к забору, хватаясь за доску, отдираю — не поддается...

— Эй, миленок... (Холодных озабочен.) Чего ты разоряешь? Забор-то ведь мой...

Хохот. Все кидаются мне помогать. Гвозди с визгом вылезают, широкая доска отдирается. Я кричу:

— Глядите, господа, чудный вид на Омск...

Шагах в десяти от забора навалены кучами человеческие трупы (раздеты до нитки, — одежный и бельевой кризис)... Кучи — по всему пустырю, и под горой — огни Омска...

Имен шепотом:

— Что это такое?..

Поняла, шатается, садится в снег. Холодных сердито сопит — ему загадили пустырь. Жанен говорит спокойно:

— Трупы расстрелянных Красильниковым и полковником Уордом...

Молчание, и затем то, чего я и ждал: со стороны трактира и из щелей забора по нас револьверные выстрелы... Или это шум в ушах, шум в мозгу заглушает их, но выстрелы слабые, редкие, всего пять-шесть...

Женщины взвизгивают. Жанен кричит:

— Мы в засаде...

Уорд:

— К саням!

Бегут... Магдалина бежит, как слепая, трясет руками... Жанен подхватывает ее. Холодных в распахнутой дохе впереди всех несется по сугробам. Из-за угла трактира вспышки, выстрелы. Уорд вытаскивает наконец оружие, выпускает всю обойму...

Провал в памяти... Кажется, я рысцой побежал за ними, засунув (нарочно) руки в карманы... может быть, я только хотел так, но не успел... Папаху сорвало пулей... Ко мне подбегали Петр, Ваня и еще третий (незнакомый).

Ваня стреляет в упор (осечка).

— С белой сволочью связался!

Петр с силой отталкивает его:

— Подожди, не твоего ума дело... (И мне.) Ну, благодари уж не знаю кого... Не признали... Смотри, Мстислав Юрьевич, себя перехитришь.